В современной гуманитаристике, в том числе и в литературоведении, остро стоит вопрос об интеграции с естественно-научной областью знания. И в этом плане большие перспективы открывает гуманитарная география, или антропогеографии, получившая глубокое обоснование в работах Д.Н. Замятина. Наша цель – показать, в какой степени обращение к данному научному направлению способствует уточнению и углублению традиционных представлений о жанровых параметрах литературы странствий, в частности, паломнической литературы в коммуникативном и собственно эстетическом аспектах.
Общеизвестно, что в своем историко-литературном развитии жанр паломничества претерпел множество видоизменений – от традиционных для древнерусской литературы «хожений» по святым местам Палестины до современного травелога, связанного, помимо прочего, с популярным в настоящее время религиозным туризмом. В свое время В.И. Даль воссоздал объемное лексическое гнездо с исходной глагольной формой ходить; паломничество он назвал ходинами, а паломника – ходцом, ходоком, хожаком [2, с. 555-557]. Действительно, в любых своих модификациях паломничество – это физическое перемещение, соотнесенное со способностью путника визуально четко и чувственно-телесно воспринимать реальность, осмысляя ее с позиций личного жизненного опыта и духовно-ценностных ориентиров.
Именно поэтому в паломнических текстах основные пункты географического локуса четко фиксированы, а сами тексты часто выполняют функцию своеобразных путеводителей – от будничного к трансцендентально-сакральному.
Казалось бы, отмеченное настолько очевидно, что сам по себе паломнический жанр в кардинальном переосмыслении не нуждается, хотя и предполагает историческую корректировку. Однако его сопряжение с определением ментальный в сочетании ментальное паломничество (что вынесено в название статьи) подразумевает ряд существенных пояснений. Данное словосочетание как терминологическое указание на жанровую специфику еще не укоренилось в литературоведении, хотя В.М. Гуминский выделял в качестве «особого вида» повествование «о вымышленных, воображаемых странствиях <…> с доминирующим идейно-художественным элементом, в той или иной степени следующие описательным принципам построения документального путешествия» [1, с. 315]. Опора на новейшие исследования позволяет конкретизировать данный тезис на материале творчества крупнейшего представителя русского Зарубежья Б.К. Зайцева.
Во-первых, имеется в виду, что апелляция к ментальности как системе интенций, включающей, помимо когнитивно-мыслительного, эмоционально-психологический вектор и нравственно-культурные постулаты, не противостоит феномену художественности, но согласуется с ним [9, с. 7-46], Во-вторых, напрямую на обсуждаемый вопрос выводит концепцию Д. Н. Замятина: «Гуманитарная география – междисциплинарное научное направление, изучающее различные способы представления и интерпретации земных пространств в человеческой деятельности, включая мысленную (ментальную) деятельность» [6, с. 26-27]. Отсюда и другие, уточняющие названия данного направления: геоимагология, образная (или имажинальная) география, география воображения [5, с. 10].
Отметим также роль когнитивной картографии. Ментальные карты, называемые картами разума, интеллекткартами, картами мышления и т.п., призваны визуализировать рожденные творческим воображением пространственные объекты. Когнитивная карта понимается как «схематичное, упрощенное описание картины мира индивида, точнее, ее фрагмента, относящегося к данной проблемной ситуации», – утверждает социолог [8, с. 59]. Феномен паломничества не только вписывается в этот контекст, но и наделяется дополнительными образно-топологическими параметрами.
В этом отношении большие возможности для художественного осмысления вышеназванных понятий и представлений дает творчество Б.Н. Зайцева периода эмиграции. «Российскую духовную культуру, – в самом широком смысле понимаемую, – мы сегодня и прославляем <…>. Все у нас отнято: родина, дом, имущество. Может быть, нам будет и еще тяжелее. Но "непомнящими родства" мы никогда не были – и не будем. Пусть мы бедны и бесправны, но у нас святыни – свои, русские: их не отымешь. В живом ощущении их, во вживании в них – наше освежение и укрепление: духовный озон, без которого холодно и одиноко жить» [3, VII, с. 356]. Казалось бы, какое отношение имеют подобные патриотические высказывания, которыми перенасыщена его публицистика, к географии – даже в гуманитарной ипостаси? Ответ однозначен: прямое.
Д. Н. Замятин выдвинул тезис, согласно которому по своей структуре образ любой страны похож на «матрешку». Несколько слоев или несколько «упаковок» скрывают тот стержень, благодаря которому страна позиционирует себя. «Так, в качестве стержневого образа для Германии можно рассматривать немецкую философию, германский милитаризм, культурно-историческую обособленность немецких земель, центральное географическое положение в Европе» [4, с. 107]. Если подходить с данных позиций к эмигрантской среде, то понятно, что для изгнанников стержень имиджа родной страны и русского человека поддерживался традициями отечественной словесности, Православия, религиозной философии – теми сферами культуры, которые всецело зависели от языка и вероучения, т.е. основных факторов национальной самоидентификации.
Применяя концептуальные положения гуманитарной географии к художественной литературе, мы выделяет способность автора моделировать сюжетную топологию различными средствами образно-речевой выразительности. Но не только. «Всегда мне казалось, что жизнь – это смена путешествий, вплоть до последнего» [3, IX, с. 187], – считал Зайцев. И можно сказать, что отличительной чертой творческой индивидуальности писателя была тропофилия. В дореволюционный период его странствия носили в основном культурно-эстетический характер и были связаны почти с ежегодным посещением Италии. Традиционные же паломнические места России в этот период практически находились в забвении, и уже позднее Зайцев с горечью отмечал, что живя в нескольких верстах от Оптиной пустыни, ни он, ни его родители не удосужились посетить православную Мекку, ограничиваясь рассказами о святых старцах от домашней прислуги.
Но, к счастью, это горькое сожаление нашло позитивный выход. Паломническая активность Зайцева, не ограниченная бесплодным погружением в ностальгию (как это ни парадоксально звучит), именно в 1920-е г. получила наиболее полновесную художественную реализацию. Объективно лишенный возможности физически восполнить упущенное, он продолжил линию средневековых «ходин» ментально. Объект паломнических устремлений Зайцева-эмигранта определился сразу – четко и однозначно: Россия Святой Руси. Ее, как признавался писатель, «без страданий революции» он, возможно, «не увидел бы и никогда» [3, IX, с. 17].
Подчеркнем: именно «не увидел бы», т.е. не ощутил в визуальной конкретике, подобно тому, как паломник способен чувственно-телесно материализовать сакральный топос в бережно хранимой ветке Палестины. Беспрецедентное по интенсивности переживаний вхождение в мир русской святости основывалось у Зайцева не на физическом преодолении пространства, но на создании умозрительной интегративной идеологемы, содержащей важнейшие нравственно-культурологические и топологические идентификаторы уходящей, но не ушедшей русской жизни.
Зайцев писал: «Сердце мое все чаще направляется на родину. Все крепче мне кажется, что эти годы изгнания посланы нам для лучшего понимания жизни, для некоего созревания и расширения горизонтов (ибо здесь, действительно, на "пороге вселенной" мы становимся как бы "гражданами мира"). Но весь смысл этих "годов странствий" состоит в возвращении на родину» [3, IX, с. 71]. И такое возвращение состоялось – благодаря памяти ума, сердца, активности воображения. Совершенно естественно, что на первый план выступила мемуаристика – либо в формате non fiction, либо под «маской» художественного нарратива.
Следует отметить: герой-путешественник явно или латентно присутствовал у Зайцева в подавляющем большинстве текстов. Однако мотив странствия как истиноискательства реализовался именно в период эмиграции. Поэтому понятие путешествие приблизилось к понятию паломничество, поскольку стало включать в себя религиозную доминанту, чего не было до революции. Эту разницу остро ощущал сам писатель, назвав период своих «давнишних» поездок во Флоренцию, Рим, на Генуэзское побережье «нравственно-художническим» [3, IX, с. 240]. Сейчас же на первый план выступила необходимость осмысления христианских святынь.
Эта духовно-ментальная стратегия получила ярчайшее выражение и в повести «Преподобный Сергий Радонежский» (1925), и в «Дневнике писателя», многие страницы которого посвящены старцам Оптиной пустыни, Иоанну Кронштадтскому, «вечным книгам» Ф. М. Достоевского, судьбам И. С. Тургенева и Л. Н. Толстого. Причем, подчеркнем, речь идет не только о паломничестве в прошлое. Автор с глубоким почтением воссоздает портреты выдающихся пастырей эмиграции: с восторгом пишет о русоголовых девочках, «наших лицах», с которыми столкнулся при посещении русского женского монастыря под Парижем. Даже тот же преподобный Сергий как бы «пожаловал» из XIV-го века в XX-ый, чтобы, самому стать изгнанником, несущим на чужбину Православие. Если на родине «разрушают его следы», то во Франции пишутся новые иконописные изображения. Произошло «нечто странное и совсем непредвиденное: Россия явилась сюда» [3, VII, с. 358, 375]. Поистине: Россия святой Руси повсеместна. И даже Италия теперь воспринимается как ее модификация и ставится знак равенства между русской и итальянской сакральностью. «Зашел в St. Julien le Pauvre (во Франции. – А.Л.); это старая, романская церковка <…> В церкви иконостас. Очень родное что-то, византийское. Успокаивает, “утишает” <…> Отзвук Равенны, Рима, базилика, и значит, и Византия, Россия» [3, IX, с. 46]. Всё это составило единый «большой образ» страны [см.: 7].
Таким образом, Зайцеву было ясно: паломничество в российские пределы не требует физического перемещения автора или его героя в святые места «древне-родной» России [3, VII с. 215]. Оно может осуществляться здесь и сейчас.
Разумеется, со строго научной точки зрения феномен России Святой Руси, как и любой идеальный конструкт, в определенной степени виртуален. Он предполагает ментально-образную активность автора, способность моделировать хронотоп, включающий одновременно объективные и субъективные параметры. Поэтому вполне закономерно, что Д.Н. Замятин пишет о «несомненной близости между информационными виртуальными пространствами и гуманитарно-географическими образными пространствами» [5, с. 300]. В данном случае эта близость очевидна.
Перенося Россию Святой Руси в современную действительность, Зайцев расширял информационно-смысловое ядро хронотопа «родина», способствовал его выходу за реальные исторические и пространственные границы. Показательно, что, выделяя стратегии, предполагающие формирование образа «с помощью условного полета», Д. Н. Замятин пишет о метапутешествии, формирующем пространство «как целостный протообраз, в котором траектория метапутешествия оконтуривает образный дискурс» [5, с. 302].
Рассуждения ученого-географа важны не только для осмысления природы и целевой направленности зайцевского идеала. Целесообразность интегративного междисциплинарного подхода к проблемам современной филологии в целом очевидна.